Mother is asking Christ:
- Are you my son or my
God, you’re nailed to the cross
How would I live my life?

How would I get by on
Without settling that:
Are you my God or son?
i.e. you’re alive or dead?

He replies to the dame:
- Living or dead on the cross,
Woman, it’s all the same,
God or son - I am yours.



You, the brutal-hearted sky-scraping mountain tribes!
Lamb and horseflesh - is all your menu describes;
Long beards and handcrafted rugs, your loud guttural names;
Never before have seen a sea, not to mention a piano - in your eyes.
Legendary for your profiles, fingers attired in gold,
Joint bridge of the nose, rifle shots to deliver a word:
Never mind the envelopes, in the absence of the addresses!
Protected by their very backs from the rains and tempests;
Living shrouded up in the mountains in kishlaks,
Shrouded in the clouds, just like in turban - Allah.
Looks like the time has come for you, abreks and hasbullahs,
Part with your snugy robe; prepare yourself for a surprise,
Get out of your saklya, be ready to dilute,
Your currency free life out there - so close to the absolute ---
With a fair quantity of fair-complexion species
From multi-storied too, full of dazzling lights cities,
Where one can hop in a Mercedes and -- there quickly
Forget the bloody feud completely;
And where transparent clothes that can sail
From the hip down - is your only veil.

All in all, Ibrahims, the mountain chain from Ararat
To Everest is the food for photo apparatus;
As for those snow peaks not excluding blue air --
They would greatly pass for travel agencies exterior.
Details should not fall into dependency of a landscape!
Everything goes down the drain including that landscape,
If bras and justice - everywhere you turn.
There -- is better than there, where the lord is cone;
And where the neck of the rifle, at the daybreaks,
Is the one for your hand to fondle, sheikhs.

An eagle soaring high in the skies, looks down with discontent
At the serpent signature on the agreement
Concluded by you, the bigots, bred and fostered by Islam,
And ambassadors, dressed to the hilt in gabardine,
Grinning for the camera from the first seat.
And then, there is nothing at all; there is none to see,
None to see there none to see there except for
The fact that there is none else, thanks to trachoma or
That eye that was ripped off by avowed foe
And none to see but – gloomy woe.

Back to the top

Мать говорит Христу:
- Ты мой сын или мой
Бог? Ты прибит к кресту.
Как я пойду домой?

Как ступлю на порог,
не поняв, не решив:
ты мой сын или Бог?
То есть, мертв или жив?

Он говорит в ответ:
- Мертвый или живой,
разницы, жено, нет.
Сын или Бог, я твой.


Жестоковыйные горные племена!
Всё меню -- баранина и конина.
Бороды и ковры, гортанные имена,
глаза, отродясь не видавшие ни моря, ни пианино.
Знаменитые профилями, кольцами из рыжья,
сросшейся переносицей и выстрелом из ружья
за неимением адреса, не говоря -- конверта,
защищенные только спиной от ветра,
живущие в кишлаках, прячущихся в горах,
прячущихся в облаках, точно в чалму -- Аллах,
видно, пора и вам, абрекам и хазбулатам,
как следует разложиться, проститься с родным халатом,
выйти из сакли, приобрести валюту,
чтоб жизнь в разреженном воздухе с близостью к абсолюту
разбавить изрядной порцией бледнолицых
в тоже многоэтажных, полных огня столицах,
где можно сесть в Мерседес и на ровном месте
забыть мгновенно о кровной мести
и где прозрачная вещь, с бедра
сползающая, и есть чадра.

И вообще, ибрагимы, горы -- от Арарата
до Эвереста -- есть пища фотоаппарата,
и для снежного пика, включая синий
воздух, лучшее место -- в витринах авиалиний.
Деталь не должна впадать в зависимость от пейзажа!
Все идет псу под хвост, и пейзаж -- туда же,
где всюду лифчики и законность.
Там лучше, чем там, где владыка – конус
и погладить нечего, кроме шейки
приклада, грубой ладонью, шейхи.

Орел парит в эмпиреях, разглядывая с укором
змеиную подпись под договором
между вами -- козлами, воспитанными в Исламе,
и прикинутыми в сплошной габардин послами,
ухмыляющимися в объектив ехидно.
И больше нет ничего нет ничего не видно
ничего ничего не видно кроме
того что нет ничего благодаря трахоме
или же глазу что вырвал заклятый враг
и ничего не видно мрак



(From Martial)
Now is windy and the waves are cresting over 
Fall is soon to come to change the place entirely. 
Change of colors moves me, Postum, even stronger 
Than a girlfriend while she’s changing her attire.

Maidens comfort you but to a certain limit — 
Can’t go further than an elbow or a knee line. 
While apart from body, beauty is more splendid — 
An embrace is as impossible as treason.


Dear Postum, I’m sending you some reading. 
How’s the capital? Soft bed and rude awakening? 
How’s Caesar? What’s he doing? Likes intriguing? 
Likes intriguing still, and, I imagine, gorging.

In my garden, I am sitting with a night-light 
No maid nor mate, not even a companion 
No weak I see or mighty of this planet -
Only buzzing pests at one with their dominion.

Here, was laid away an Asian merchant. Clever 
Merchant was he — very reticent, not bearish. 
He died suddenly — malaria. For barter 
He arrived to these environs, not to perish.

Next to him — a legionnaire in a crude quartz crypt. 
In the battles, he brought fame to the Empire. 
Died an old man, though could die a conscript. 
There are no rules, not even here, my dear.


Maybe, birds do flock together, dear Postum, 
Thus a birdbrain must per force proceed with cautions. 
In an empire, if, by chance, you have been born, 
Choose the safest place and live far, by the ocean.

Far away from the Caesar, and away from tempests 
No need to cringe, to rush or to be fearful, 
You are saying that proconsuls are all looters, 
But I’d rather choose a looter than a killer.


In a thunderstorm, to stay with you, hetaera, — 
I agree but let us deal without haggling: 
To demand sesterces from a flesh that covers 
Other flesh – ‘s akin to asking a roof to pay in shingle.

Are you saying that I leak? Well, where’s the puddle? 
Leaving puddles hasn’t been among my habits. 
Once you find yourself some-body for a husband, 
Then you’ll see him ‘leaking’ through your blankets.


Here, we’ve covered more than half of our life span 
As an old slave, by the tavern, has just said it, 
«Turning back, we look but only see old ruins». 
Surely, his view is barbaric, but yet candid.

I’ve  been to the hills, now busy with some flowers.
Have  to find a pitcher, so as to give them water.
How’s  Libya, my Postum, or wherever?
Is  it possible that we are still at war there?


You  remember, Postum, the proconsul’s sister?
On the  skinny side, however with those plump legs.
You  have slept with her then... she became a priestess.
A  priestess, Postum, and socializes with the deities.

Do come here, we’ll have a drink with bread and olives —      
Or  with plums. You’ll tell me news about the nation.
In  the garden you will sleep under clear heavens,
And  I’ll tell you what they call the constellations.


Dear Postum, being used to procreation,
Soon the time will come for deadly deconstruction…
Take  my savings; they are stashed under my cushion.
Haven’t  got much but for the funeral — it’s sufficient.

On  your skewbald, take a ride to the hetaeras,
Their  house is right at the town limits,
Bid  the price we used to pay for them to love us,
They  should now get the same — for their lament.


Laurel’s  leaves are so green — it makes you shudder.
Wide  ajar the door, a tiny window’s dusty —
Long  deserted bed, an armchair is abandoned,
Noontime  sun has been absorbed by the upholstery.

With  the wind, by cape, a boat, is bravely wrestling.
Roars  the gulf behind the black fence of the pine trees.
On  an old and creaky bench, the Elder Pliny.
And  a thrush is chirping high in the crown of cypress.

Back to the top
Из Марциала
Нынче ветрено и волны с перехлестом.
Скоро осень, все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
чем наряда перемены у подруги.

Дева тешит до известного предела
дальше локтя не пойдешь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела:
ни объятье невозможно, ни измена!


Посылаю тебе, Постум, эти книги
Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?
Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?
Все интриги, вероятно, да обжорство.

Я сижу в своем саду, горит светильник.
Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.
Ввместо слабых мира этого и сильных
лишь согласное гуденье насекомых.


Здесь лежит купец из Азии, толковым
был купцом он - деловит, но незаметен.
Умер быстро: лихорадка. По торговым
он делам сюда приплыл, а не за этим.

Рядом с ним - легионер, под грубым кварцем.
Он в сражениях Империю прославил.
Столько раз могли убить! а умер старцем.
Даже здесь не существует, Постум, правил.


Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.

И от Цезаря далеко, и от вьюги.
Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
Говоришь, что все наместники - ворюги?
Но ворюга мне милей, чем кровопийца.


Этот ливень переждать с тобой, гетера,
я согласен, но давай-ка без торговли:
брать сестерций с покрывающего тела
все равно, что дранку требовать у кровли.

Протекаю, говоришь? Но где же лужа?
Чтобы лужу оставлял я, не бывало.
Вот найдешь себе какого-нибудь мужа,
Он и будет протекать на покрывало


Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
"Мы, оглядываясь, видим лишь руины".
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.

Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.
Разыщу большой кувшин, воды налью им...
Как там в Ливии, мой Постум,- или где там?
Неужели до сих пор еще воюем?


Помнишь, Постум, у наместника сестрица?
Худощавая, но с полными ногами.
Ты с ней спал еще... Недавно стала жрица.
Жрица, Постум, и общается с богами.

Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.
Или сливами. Расскажешь мне известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом
и скажу, как называются созвездья.


Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
долг свой давний вычитанию заплатит.
Забери из-под подушки сбереженья,
там немного, но на похороны хватит.

Поезжай на вороной своей кобыле
в дом гетер под городскую нашу стену.
Дай им цену, за которую любили,
чтоб за ту же и оплакивали цену.


Зелень лавра, доходящая до дрожи.
Дверь распахнутая, пыльное оконце.
Стул покинутый, оставленное ложе.
Ткань, впитавшая полуденное солнце.

Понт шумит за черной изгородью пиний.
Чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке - Старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.

март 1972


“I’m bored, my fiend…”
I am an anti-fascist... anti-Faust
Ich liebe life and I admire chaos
Ich bin to wish, Genosse Offizieren,
Dem Zeit zum Faust for a while spazieren.


Without embracing Polish propaganda,
In Krakow he had missed his Vaterland, and
He dreamt of the philosopher’s true diamond
And sometimes doubted his own talent.
He gently picked, off the floor, ladies' tissues,
He got excited over gender issues,
And, while at school, he played the game of horseshoes.
He studied deeply gambling catechism,
And learned sweet philosophy Cartesian.
Then crawled deep into the Artesian
Well of ego-centrism. Military slyness
For which was famous Mr. Clausewitz,
For him remained apparently unknown,
Because his Vater was a wood artisan.

Zum beispiel, in an outbreak of glaucoma,
The plague, cholera und Tuberculosen,
He saved himself by schwarze Papierossen.
Attracted by the Gypsies and the Moors.
He then became a bachelor alumnus.
Upon him was bestowed doctorate's laurels.
He sang to students, «Cambrian...  dinosaurs...»

A German man — a German cerebrum.
Without mentioning, Cogito ergo sum.
Undoubtedly — Deutschland ueber alles. 
(One's ears can catch a famous Viennese waltz). 
He parted with Krakow with some hearty cheer, 
And in a carriage rushed to disappear 
To chair a school and drink a glass of beer.


A splendid crescent shines in the clouds. 
The tome’s voluminous. A man attacks it. 
His brow’s wrinkled twixt forbidding eyebrows, 
His eyes th' Arab lace devilry beclouds. 
With a Cordovan black chalk in his right hand 
And from a corner, he’s profiled at length 
By Meph-ibn-Stopheles: an Arab agent.

The candles burn. A mouse scrapes under the  carton. 
«Herr Doctor, midnight». 
«Jawohl, schlafen,  schlafen...» 
Two dark black muzzles utter slowly «meow», 
From the kitchen quietly comes a Yiddish Frau. 
She holds a sizzling omelet with fried bacon. 
Herr doctor jots the address on the letter: 
«Gott Strafe. England. London. Francis Bacon».

Concerns and demons come and go hither, 
The years and guests do come and go hither... 
One can't recall then dresses, words, or  weather. 
That's how all the years have passed and gone so fleet. 
He knew Arabic, but didn’t know Sanskrit. 
And then quite late, hey, Faustus discovered 
Before him, eine kleine Fraeulein Margaret.

And then to Cairo he sent an epistle 
By which he voted back his soul from devil. 
Meph then arrived, and so he changed his clothes, 
Gazed in the mirror and observed up close 
That he forever was metamorphosed. 
For the maiden’s boudoir, with flowers, kitschy 
He then set off. Und veni, vidi, vici.

Ich liebe clearness. Ja. Ich liebe promptness. 
Ich bin to ask to see here no vileness. 
You’re hinting that he loved the flower lasses. 
Ich understanden, das ist ganze swiftness. 
But this transaction macht der grosse Minus. 
Die righte Sprache, macht der grosse Sinus: 
The heart and spirit nein gehabt in surplus.

In vain you alles would expect from creatures:
«Behold now, time stay still — you're so  gorgeous» 
The devil all the time among us wanders 
And every minute he awaits this phrase. 
Nevertheless, a man, mein liebe Herren, 
Is so uncertain in his greatest daring, 
That he must lie each time as if he sells the air 
And yet, like Goethe, could not goof by chance.

Und grosser Dichter Goethe made a blooper 
With which subjected to a ganze risk that  matter. 
And Thomas Mann had ruined his best seller 
And cher Gounod confused his lady actor. 
Fine art indeed is fine art is just fine art... 
I'd rather sing in skies than fib in concert. 
Die Kunst gehabt the need in truthful kind  heart.

And by all means, of death, he could be scared. 
From where the demons come, he was aware. 
He fed der dog on all Galens, Ibn-Sinas. 
He could das Wasser drain in knees and fingers. 
He could define tree age by its log rings, 
He fathomed where the stars could lead us  rightly. 
But Doctor Faust nichts knew of the Almighty.


There's mystery. There's faith. And there is God. 
There's difference between them. And there's oneness. 
Some men are itched by the flesh, while some are saved. 
Lack of faith is sightlessness, or rather swine-ness. 
The Lord looks down. Up above look men. 
Yet everybody seeks his own profit. 
God's infinite. Indeed. And what is man? 
And man, most probably, is very finite.

Man has his ceiling, which in fact 
Could always be up there, a little mobile. 
A flatterer will find his way to a heart. 
And life no more is seen beyond the devil. 
That's how Doctor Faust was. Likewise
Marlowe, and Goethe, Thomas Mann and masses 
Of singers, intellectuals und, alas, 
Their readers that belonged to the other classes.

One deluge sweeps away their traces too, 
Their lab tools, — Donnerwetter! — Vibes and  musings... 
So grant them God time to scream «Where to?» 
And listen to the answers of their Muses.

An honest German for der Weg zurueck 
Won't wait until he's summoned by the others. 
He takes his Walter out of his warm slacks 
And then forever enters Water Closet.


Fraeulein, please tell me was ist das «incubus»? 
Incubus das ist eine kleine globus. 
Noch grosser Dichter Goethe gave us rebus; 
And Ibycus's evil bearing cranes, 
When, having fled from Weimar's foggy cloud, 
They from a pocket snatched a key right out, 
By Eckermann’s insight, not being rescued. 
And now we are, Matrosen, in a fix. 

There are true spiritual objectives. 
Superstition’s an indication of a failure 
In an attempt to handle them. However, 
Ich bin — unworthy topic to debate. 
Zum beispiel: Ceiling starts the roofing  layers; 
One poem lavisher... one human — nietzsche-r. 
I can recall the Virgin in a niche there. 
Abundant Fruehstuck served right in the bed.

Again September, boredom. Moon’s full-blown. 
A gray witch’s purring at my feet, below. 
I put a hatchet right beneath my pillow... 
Some schnapps will do! Well this is apgemacht! 
Jawohl, September. Moon is getting rotten 
I hear a tractor idling misbegotten. 
Ich liebe life and «Volkisch Beobachter». 
Gut Nacht, mein liebe Herren. Ja, gut Nacht.
Back to the top


"Мне скучно, бес..."
Я есть антифашист и антифауст.
Их либе жизнь и обожаюхаос.
Их бин хотеть, геноссе оффицирен,
дем цайт цум Фауст коротко шпацирен.


Не подчиняясь польской пропаганде,
он в Кракове грустил офатерланде,
мечтал о философском диаманте
и сомневался в собственном таланте.
Он поднимал платочки женщин с пола.
Он горячился по вопросам пола.
Играл в команде факультета в поло.
Он изучал картёжный катехизис
и познавал картезианства сладость.
Потом полез в артезианский кладезь
эгоцентриизма. Боевая хитрость,
которой отличался Клаузевиц,
была ему, должно быть, незнакома,
поскольку фатер был краснодеревец.

Цумбайшпиль, бушевала глаукома,
чума, холера унд туберкулёзен.
Он защищался шварце папиросен.
Его влекли цыгане или мавры.
Потом он был помазан в бакалавры.
Потом снискал лиценциата лавры
и пел студентам:"Кембрий... динозавры..."

Немецкий человек. Немецкий ум.
Тем более, когито ерго сум.
Германия, конечно, юбер аллес.
(В ушах звучит знакомый венский вальс.)
Он с Краковом простился без надрыва
и покатил на дрожках торопливо
за кафедрой и честной кружкой пива.


Сверкает в тучах месяц-молодчина.
Огромный фолиант. Над ним - мужчина.
Чернеет меж густых бровей морщина.
В глазах - арабских кружев чертовщина.
В руке дрожит кордовский чёрный грифель.
В углу его рассматривает в профиль
арабский представитель Меф-ибн-Стофель.

Пылают свечи. Мышь скребёт под шкафом.
"Герр доктор, полночь". - "Яволь, шлафен, шлафен".
Две чёрных пасти произносят: "мяу".
Неслышно с кухни входит идиш фрау.
В руках её шипит омлет со шпеком.
Герр доктор чертит адрес на конверте:
"Готт штрафе Ингланд, Лондон, Фрэнсис Бэкон".

Приходят и уходят мысли, черти.
Приходят и уходят гости, годы...
Потом не вспомнить платьев, слов, погоды.
Так проходили годы шито-крыто.
Он знал арабский, но не знал санскрита.
И с опозданьем, гей, была открыта
им айне кляйне фройляйн Маргарита.

Тогда он написал в Каир депешу,
в которой отказал он чёрту душу.
Приехал Меф, и он переоделся.
Он в зеркало взглянул, и убедился,
что навсегда теперь переродился.
Он взял букет и в будуар девицы
отправился. Унд вени, види, вици.


Их либе ясность. Я. Их либе точность.
Их бин просить не видеть здесь порочность.
Ви немекайт, что он любил цветочниц.
Их понимайт, что дас ист ганце срочность.
Но эта сделка махт дер гроссе минус.
Ди тойчно шпрахе, махт дер гроссе синус:
душа и сердце найн гехапт на вынос.

От человека, аллес, ждать напрасно:
"Остановись, мгновенье, ты прекрасно".
Меж нами дьявол бродит ежечасно
и поминутно этой фразы ждёт.
Однако человек, майн либе геррен,
настолько в сильных чувствах неуверен,
что поминутно лжёт, как сивый мерин,
но, словно Гёте, маху не даёт.

Унд гроссер дихтер Гёте дал описку,
чем весь сюжет подверг а ганце риску.
И Томас Манн сгубил свою подписку,
а шер Гуно смутил свою артистку.
Искусство есть искусство есть искусство...
Но лучше петь в раю, чем врать в концерте.
Ди кунст гехапт потребность в правде чувства.

В конце концов, он мог бояться смерти.
Он точно знал, откуда взялись черти.
Он съел дер дог в Ибн-Сине и в Галене.
Он мог дас вассер осушить в колене.
И возраст мог он указать в полене.
Он знал, куда уходят звёзд дороги.
Но доктор Фауст нихц не знал о Боге.


Есть мистика. Есть вера. Есть Господь.
Есть разница меж них. И есть единство.
Одним вредит, других спасает плоть.
Неверье - слепота, а чаще - свинство.
Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх.
Однако интерес у всех различен.
Бог органичен. Да. А человек?
А человек, должно быть, ограничен.

У человека есть свой потолок,
держащийся вообще не слишком твёрдо.
Но в сердце льстец отыщет уголок,
и жизнь уже видна не дальше чёрта.
Таков был доктор Фауст. Таковы
Марло и Гёте, Томас Манн и масса
певцов, интеллигентов унд, увы,
читателей в среде другого класса.

Один поток сметает их следы,
их колбы - доннерветтер! - мысли, узы...
И дай им Бог успеть спросить:"Куды?" -
и услыхать, что вслед им крикнут Музы.

А честный немец сам дер вег цурюк,
не станет ждать, когда его попросят.
Он вальтер достаёт из тёплых брюк
и навсегда уходит в ватер-клозет.


Фройляйн, скажите: вас ист дас "инкубус"?
Инкубус дас ист айне кляйне глобус.
Нох гроссе дихтер Гёте задал ребус.
Унд ивиковы злые журавли,
из веймарского выпорхнув тумана,
ключ выхватили прямо их кармана.
И не спасла нас зоркость Эккермана.
И мы теперь, матрозен, на мели.

Есть истинно духовные задачи.
А мистика есть признак неудачи
в попытке с ними справиться. Иначе,
их бин, не стоит это толковать.
Цумбайшпиль, потолок - преддверье крыши.
Поэмой больше, человеком - ницше.
Я вспоминаю богоматерь в нише,
обильный фриштик, поданный в кровать.

Опять зептембер. Скука. Полнолунье.
В ногах мурлычет серая колдунья.
А под подушку положил колун я...
Сейчас бы шнапсу... это... апгемахт.
Яволь. Зептембер. Портится характер.
Буксует в поле тарахтящий трактор.
Их либе жизнь и "Фелькиш беобахтер".
Гут нахт, майн либе геррен. Я. Гут нахт.

1965, Норенская