Home | Stories in Russian | Stories in English | Russian Poetry in English | Dr. Seuss Untitled Document

 

 

ОТЕЦ

Отец воспитывал меня  по образу и подобию своему, т.е. именно в соответствии с тем образом меня, который он имел в своем воображении. А образ этот был собирательный, хотя никто из родственников, известных отцу, в него собран не был. Зато в нем отчетливо угадывался облик девушки с портрета Энгра, отъезд Марии Волконской, легкость кундеровского прощального жеста, но больше всего в нем было от блоковской Незнакомки, особенно всего того незнакомого, что в ней было, и что по его замыслу и должно было остаться незнакомым и для него и для всех остальных. И я, появившись то ли из его ребра, то ли из бедра, сразу узнала этот образ… и приняла его как дар на вырост, и примеряла его без конца, в надежде, что, наконец, подойдет.
Я замечала все и прислушивалась к каждому слову. К десяти годам я уже предвидела, как не просто будет иметь самостоятельные убеждения, вкусы и взгляды, интересы и точку зрения; какой беспощадной критике будут подвержены все мои слова и аргументы, не потому, что они ошибочны, а потому, что право на свое мнение надо уметь отстоять.
А пока, с томиком Пушкина ли, Блока или Бунина, он преследует меня как тень в моих детских забавах, у лужи, в песочнице, безостановочно читая стихи и требуя заучивания. И еще до понимания смысла было далеко, а осязание высокой поэзии уже стало частью моего организма, и уже не мыслима была жизнь без повторения про себя бесконечного списка выученных стихов.
«И пред сатрапом горделиво Израиль вымя не склонил…» Я понимала патетику, но никогда, ни разу не отважилась попросить разъяснения. Перед глазами возникал образ величественного гордого Израиля с высоко задранным выменем, большой печальной головой и всепонимающими коровьими глазами.  Сердце наполнялось гордостью за Израиль; а по тому, с каким чувством отец читал эти строки, я понимала, что Израиль – это кто-то из наших.
В семь лет читая наизусть поэму Пушкина «Галерея 12-го года», мучительно краснела при взрослых произнося постыдные слова про «полногрудых жен». Сострадая Мцыри, за заученными на слух строчками: «Теперь один старик седой, Развалин страж, полуживой….» мне представлялся старик, седой, развален (весь развалился на части), страш (страшный), полуживой…
В 10 лет, когда мне в первый раз приснился готовый перевод, это был Гете, я проснулась от еще тогда незнакомой мне силы; было холодно и тихо, из темноты возник отец, и я у него на коленях в сумраке рассвета, спросонья записываю слова из наваждения…
Не хвалил, не утешал, не обещал. Панически боялся разочарования, мы оба панически боялись его разочарования. Но я знала, ни одного моего достижения, ценного в его глазах, он не пропустит. И если кивка нет, высшего проявления одобрения, значит, пока не заслужила. Иногда он вдруг отчаивался, как будто натыкался на страх неосуществления надежд, и тогда моя тлеющая вера в себя ослабевала еще больше.
Беспощадно высмеивал все недостатки, все неудачи. Школьные сочинения… мое затуманенное сознание не в состоянии было произвести на свет не то чтобы нечто осмысленное, но даже и членораздельное. Ясность пришла уже даже не в школе, но пришла мгновенно и расстелилась дорогой, прямой и залитой солнцем как улица, на которой мы жили в детстве. Но до того момента, отец смаковал особо неказистые фразы из этих моих шедевров, вновь и вновь цитируя их, доводя меня до исступления. Но обидеться, хлопнуть дверью, грубо ответить – значило признать поражение. Значило выйти из игры с позором, слизывая сок тухлых помидоров и желтков. Выйти из игры значило безнадежно разочаровать отца, в котором еще жила надежда услышать достойный отпор. Да, мне всегда щедро предоставлялся шанс на защиту, но защита должна была быть легкой, изящной, молниеносной и ранящей едва заметным уколом рапиры… насмерть… под бурное ликование зала. Если противник не в состоянии защититься достойно, он должен признать поражение тоже с достоинством, значит, молча с равнодушно спокойным лицом сдать ненужную рапиру и терпеливо ждать, когда нападение закончится.
Случайно услышанный спор с сестрой о фильмах Тарковского. Отец, как всегда, в роли адвоката дьявола-победителя, фильмы обречены и разбиты в прах. Но уже по этому я понимаю, что фильмы гениальны и их обязательно нужно увидеть, и о них еще придется поспорить отстаивая свой восторг, но мы пойдем другим путем… Ведь я знаю, что независимо от того, нравятся ли ему фильмы эти или нет, он готов полюбить их если только я в состоянии ему доказать их гениальность.
До конца детства он был главным моим судьей и последней инстанцией по моему же выбору. И поначалу легкий полуснисходительный, как бы с  сомнением,  наклон головы уже был для меня великим торжеством. Я знала, что он мечтал о том, чтобы сидеть в ложе и аплодировать мне с восторгом, громче всех, и это обещание служило путеводной звездой.  Не  оправдать его надежд, так назывался мой дамоклов меч. Эквилибристка: между частым скучающим зевком и редкими кивками поощрения.
И целая вечность в перьях гадкого утенка. И вот уже кивки его стали чуть уверенней, как будто он уже не боялся, что последует укол разочарования.
Манера говорить, походка, жесты, косметика на лице – подчеркнуть только глаза, только самое необходимое, смех, поворот головы, обернулась, мысленно обернулась: смотрит? Любуется? Кивнет одобрительно? Электра Пигмалионовна… Что естественнее, наличие или отсутствие комплекса?
И вот он сидит в той самой заветной ложе, больше уже не судья, а поклонник. Самый давний, самый верный поклонник. Он примет и черновики, и правки, он всегда готов выслушивать, вслушиваться, слушать снова и снова. Он всегда готов увидеть моими глазами. Он всегда там, на другом конце провода-пуповины ловит каждое слово. И ничего не надо объяснять.  Да и не в наших традициях говорить лишние слова. Вот мысль вспорхнула – за телефон, скорей поделиться и мчаться дальше в вихре мыслей и водовороте чувств, а провод натянут всегда.
Рапиры при нас, но схватки давно в прошлом, и лишь отголосками - легкое иногда позвякивание острия об острие в умелых руках профессионалов. Зато, с какой быстротой два эти оружья обращаются против общей цели, как весело мы уничтожаем врага. Призраки безобразных старух, отец патологически их не выносит; они – олицетворение смерти, тлена, свинцовой мерзости жизни.  Гносеологические корни этой неприязни неизвестны, возможно, что какая-нибудь древнегреческая или хуже того, древнерусская старуха когда-то домогалась его любви…  Я остановилась перед телевизором, невольно залюбовавшись пожилой дамой, пожалуй, старше отца. Гладко зачесанные седые волосы, благородная осанка, неторопливая речь, милая улыбка человека, которому открылась мудрость и печаль. Воплощение кундеровской пожилой дамы, из жеста которой родилась любимая героиня. Вот такой старухой буду я, когда состарюсь, и отцу это будет нравиться. Да, да, именно такой старухой я и буду, и отец с удовольствием признает, что есть исключения и не все старухи безобразны… Мой поток сознания вдруг прерывается леденея, цепенея от ужаса мысли, которая никогда раньше не приходила мне в голову: он не увидит меня старухой… настанет день, когда-нибудь неизбежно настанет день, и я … не смогу позвонить? И всю мою затянувшуюся старость я не смогу звонить всякий раз, когда мне это взбредет в голову, и поверять свои мысли, строчки, откровения. Вдруг поняла, как беспечно я пользовалась доставшимся мне даром. И вот упомянули про счет, который мне не оплатить. И никакая другая, но именно неизбежность этой утраты захлестнула как самая сокрушительная в жизни…